05-08-2014 Просмотров: 122 Алексей Макаркин

Либералы в непогоду

В истории России было немало периодов, в которые носителям
либеральной идеологии было крайне неуютно. Это и николаевская Россия, и времена
реакции в царствование Александра III, и годы сталинских репрессий, и
брежневский застой после разгрома Пражской весны. Эти очень разные времена
объединяет одно – неприятие властью политической свободы, идеологического
многообразия, прав человека. Носители либеральных идей признавались угрозой для
государства и подвергались разнообразным преследованиям, хотя, разумеется, и
несопоставимым по масштабам – при Сталине можно было потерять жизнь, при
Брежневе – свободу или возможность жить в своей стране, а в сравнительно
«вегетарианские» времена царской реакции – работу и общественный статус. И
каждое поколение реагировало на вызовы эпохи по-своему, находя возможности для
сохранения собственной идентичности и решая при этом вопрос о допустимости
компромиссов. Опыт предшественников, их интеллектуальных исканий и морального
выбора вполне актуален и сейчас, когда либеральная часть общества вновь
находится перед непростыми вызовами.

Грановский

Тимофей Николаевич Грановский был культовой фигурой для российских
либералов середины XIX столетия. Историк-медиевист, профессор Московского
университета, он был знаменит своими лекциями, которые не только давали
студентам информацию об изучаемом предмете, но и побуждали их свободно мыслить,
делать нравственный выбор – что не приветствовалось в строгие времена Николая
I.

Перед молодым Грановским, получившим образование в Москве и
Берлине, открывалось несколько путей. Можно было эмигрировать, оставшись в Германии
– и ученый задумывался над таким вариантом, который выбрал другой московский
профессор, Владимир Печерин. Но печеринский путь в николаевское время означал
разрыв не только с режимом, но и с Россией – к этому Грановский не был готов.
Противоположный вариант – благополучная бесцветная чиновничья карьера
(университетские профессора в России были государственными служащими, получали
чины и ордена) – даже не рассматривался. Равно как и еще один сценарий –
сотрудничество с властью в деле творческого отстаивания принципов самодержавия,
православия и народности, отстаивание приоритета России и славянства над
западным безверием. Эти идеи продвигал министр народного просвещения граф
Уваров, который делал ставку на образованных людей, способных защищать государственные
интересы вне зависимости от их соответствия научной истине. Кстати, тем самым
он содействовал становлению славянофильства, которое, однако, в лице своих
молодых представителей очень быстро стало подвергать критике многие стороны
политики власти (например, «немецкое засилье»).

Был и революционный сценарий – присоединиться к какому-нибудь
кружку, объединяющему мечтателей-социалистов, – тем более что Грановский
находился в дружеских отношениях с Герценом и Огаревым. Но он также не годился
для эволюциониста, предпочитавшего реформы насилию и опасавшегося своеволия
толпы, которое способно обрушить достижения цивилизации.

Но николаевская эпоха при всей своей реакционности давала еще одну
возможность – наверное, единственно реальную для Грановского. Это просветительская
деятельность, направленная на встраивание России в интеллектуальный мейнстрим
своего времени. Поэтому Грановский считается одним из основателей российского
западничества, под которым понималось перенесение на российскую почву
европейского гуманитарного опыта, причем посредством не только университетских
лекций, но и публичных чтений с куда более широкой аудиторией (ученый хотел
издавать еще и собственный журнал, но разрешения от властей не получил). При
этом Грановский и его коллеги – молодые московские профессора – вызывали
раздражение министра, но получили поддержку другого графа, попечителя учебного
округа Строганова, бывшего по совместительству генерал-адъютантом императора и
ценимого им никак не меньше, чем сугубо штатский Уваров. Строганов не был
либералом, но хотел, чтобы в его университете преподавали ученые, не уступавшие
своим зарубежным коллегам – и амбиции аристократа способствовали развитию
просвещения. Качество университетского образования стало расти, и этот процесс
уже нельзя было остановить судорожными административными мерами конца
николаевского царствования.

Грановский последовательно отстаивал принцип независимости науки
от государственных интересов и превратно понимаемого патриотизма. Его
магистерская диссертация была посвящена, казалось бы, неактуальной для общества
теме – вопросу о существовании столицы балтийских славян Винеты. На самом деле
речь шла о коренном принципе – рассматривать ли изучение истории как повод для
прославления заслуг предков или же опираться на существующие источники.
Грановский отстаивал второй путь – и доказал, что великого древнего
«мегаполиса» не существовало. Тем самым он столкнулся с «уваровцами», но
заслужил уважение студентов, которые желали служить науке, а не конъюнктуре.

Кстати, с диссертацией Грановского связан еще один сюжет –
литературный. Спустя полтора десятилетия после смерти историка в «Бесах»
Достоевского был выведен слабый и наивный либерал Степан Трофимович
Верховенский, бывший в молодости профессором и защитивший «блестящую диссертацию
о возникавшем было гражданском и ганзеатическом значении немецкого городка
Ганау, в эпоху между 1413 и 1428 годами, а вместе с тем и о тех особенных и
неясных причинах, почему значение это вовсе не состоялось». Нелепая тема труда
романного Верховенского – явная перекличка с диссертацией (кстати, совсем не
нелепой) реального Грановского о несуществовавшем городе. Зрелый Достоевский
символически рвал с идеалами молодости и выбрал для этого одну из культовых
фигур для либерального сообщества. Другое дело, что Достоевский не претендовал
на безусловную объективность – он ставил болезненные вопросы и пытался найти на
них ответы. Поэтому и к Грановскому он не слишком справедлив, как и к
Тургеневу, также выведенному в этом романе. Это к вопросу о том, что не надо
творить кумиров – ни из историков, ни из писателей, пусть даже великих.

Но вернемся к истории. Просветительская деятельность Грановского
продолжалась и после как отставки его покровителя Строганова, так и
«закручивания гаек» после европейских революций 1848 года. Впрочем, историку
приходилось чаще оглядываться на власть, которая резко усиливала давление на
общество (что сопровождалось и печатными доносами со стороны «лоялистов»,
стремившихся не упустить шанс сокрушить своих противников). За Грановским был установлен
тайный полицейский надзор, в письме другу он жаловался на «шпионство» в
университете. В Москве создалась беспрецедентная ситуация, когда профессора
Грановского вызвали к правящему архиерею, митрополиту Филарету, для того чтобы
определить соответствие его взглядов православной ортодоксии. Грановский на
конфликт не пошел, но от своих позиций не отказался, сохраняя личное
достоинство. Впрочем, и Филарет был умным человеком, не желавшим превращаться в
сыщика – поэтому, несмотря на явные различия в убеждениях, встреча закончилась
для профессора без негативных последствий. Напротив, Грановскому через
некоторое время было предложено составить программу учебника по всеобщей
истории – таким образом, для власти он хотя и оставался крайне подозрительной
фигурой, но не воспринимался как враг.

И, наконец, еще один важный аспект деятельности Грановского. В
1847 году в Московском университете разразился громкий скандал –
профессор-юрист Крылов был обвинен в неэтичном поведении и коррупции.
Грановский и несколько его либеральных коллег потребовали увольнения Крылова, а
после отказа подали в отставку (прошение Грановского не было удовлетворено, так
как не истек срок, который он должен был проработать в университете после
оплаченной государством зарубежной стажировки). Можно спорить о том, насколько
требование ученых было полезно для науки – Крылов впоследствии подготовил
немало квалифицированных юристов. Но оно внесло немалый вклад в складывание в
российском обществе такого понятия как репутация, утрату которой нельзя было
компенсировать карьерными успехами.

Умер Грановский в 1855 году, немного пережив императора Николая и
застав крах николаевской системы. В отличие от немалого числа критиков режима,
он не радовался поражениям России в Крымской войне, считая недостойными
подобные чувства, когда речь шла о борьбе с внешним врагом. Преддверие «Великих
реформ» создало новые возможности для либералов – и Грановский в последний год
жизни избирается деканом исторического факультета, вновь планирует издавать
журнал и написать учебник, благо власти стали относиться куда более
благожелательно к его намерениям. Но, одновременно, немало переживший ученый
был далек от безоглядного оптимизма и предвидел новые драматические разломы в
отношениях власти и общества из-за их взаимного непонимания и неспособности к
взаимодействию (ответственность за это он возлагал не только на власть, но и на
своих единомышленников). Эти печальные прогнозы оправдались в последующие
десятилетия.

Иоллос

Период правления Александра III был парадоксальным явлением в
истории России. Бурный экономический рост, развитие новых отраслей
промышленности, активное железнодорожное строительство сопровождались ярко
выраженной реакцией в гуманитарной сфере. Знаменитый синодальный обер-прокурор
Константин Победоносцев и министр внутренних дел Дмитрий Толстой стремились
«подморозить» Россию, следствием чего стала целая серия контрреформ, в
значительной степени пересмотревших результаты предыдущего царствования. В
образовательной сфере – от начальных школ до университетов – ставка делалась на
безусловную лояльность власти и защиту от проникновения опасных западных идей.
Оппозиционные газеты нередко преследовались, а то и закрывались за
«тенденциозность» – под это понятие можно было подвести все, что не понравилось
чиновникам, контролировавшим печать. Результат такого курса был плачевен –
сочетание экономического роста и политической реакции способствовало бурному
революционному взрыву 1905 года.

Но александровская Россия все же принципиально отличалась от
николаевской. Можно было ограничить университетские свободы, но уже невозможно
их полностью уничтожить. Равно как и ликвидировать всякую критику в газетах.
Более того, образцами респектабельности и высокого качества журналистики были
именно сохранившиеся оппозиционные издания, среди которых выделялись «Русские
ведомости», в которых публиковались многие критично настроенные по отношению к
власти интеллектуалы, в том числе преподаватели Московского университета (что
создало им образ «профессорской газеты»). Значительное место в газете
отводилось международной жизни, что неудивительно – цензура по внутрироссийской
проблематике была куда более суровой, и, кроме того, политические процессы в
европейских странах давали немало поводов для комментариев. Из Лондона для
«Русских ведомостей» писал известный эмигрант, народник Петр Лавров
(разумеется, под псевдонимом). А из Берлина – Григорий Иоллос, бывший одним из
наиболее влиятельных российских журналистов (напрашивается аналогия с
позднесоветским временем, когда репортажи и тексты квалифицированных
международников привлекали намного большее внимание, чем «обязаловка» в виде
казенных передовиц).

Григорий Борисович Иоллос был евреем по национальности и иудеем по
вероисповеданию – для России конца XIX века это означало закрытие большинства возможностей
для самореализации. Блестящий юрист, доктор права Гейдельбергского и магистр
политической экономии Московского университетов, он не мог получить кафедру
из-за своего происхождения. В результате – отъезд за границу и смена профессии,
несостоявшийся профессор стал журналистом. В течение полутора десятилетий он
публиковал свои статьи в «Русских ведомостях» – материалы Иоллоса стали своего
рода учебником по парламентской демократии. В этих статьях не было сиюминутных
сенсаций – речь шла о серьезных аналитических материалах, рассчитанных на
«продвинутую» аудиторию. И в то же время наличие конкретного информационного
повода придавало публикациям Иоллоса актуальность, привлекавшую внимание
образованных читателей, которые не готовы воспринимать политологические
трактаты (как в позапрошлом веке, так и сейчас). Он предлагал аудитории своего
рода case study, основываясь на которых можно было составить представление о
том, как проходят выборы, чем занимаются политические партии и какова
идеологическая повестка европейского общества.

Бисмарковскому Германию «железа и крови» Иоллос противопоставлял
другую Германию – страну, в которой шли напряженные интеллектуальные дискуссии.
Его герой – это знаменитый врач Вирхов, не только последовательно отстаивавший
в своей общественной деятельности либеральные ценности, но и в течение
нескольких десятилетий занимавшийся реальными проектами в рамках берлинского
самоуправления (открытие больниц, приютов, улучшения в области коммунального
хозяйства и др.). Иоллос обращал внимание и на другой опыт местного
самоуправления, которое в германских условиях было куда более самостоятельным и
влиятельным, чем в российских. Но и когда он писал о Бисмарке, то
концентрировал внимание не на авторитарной стороне его правления, а на том, что
его успехи были связаны с прагматичным союзом канцлера с либеральным средним
сословием и способностью встать над узкими интересами консерваторов, решая
задачи общенационального масштаба.

Иоллос анализировал и деятельность непримиримых противников
Бисмарка –социал-демократов, которые в его статьях представали не опасными
смутьянами, а политической партией, действующей в условиях парламентаризма и
конкурентных выборов. Рассказывал о борьбе наемных работников за свои права,
выступая за социальные реформы и приводя аргументацию в их пользу,
выдвигавшуюся как левыми, так и представителями центристских политических сил.
Писал о попытках реакционной части германской власти оказывать давление на
адвокатуру – и демонстрировал, как общественное мнение противодействовало таким
попыткам (и куда успешнее, чем в России). Давал подробную характеристику
парламентским процедурам – например, действовавшим при обсуждении бюджета или
общении парламентариев с министрами, которые должны были объяснять депутатам
мотивы своих действий (на контрасте России, где чиновник был «небожителем»).

«Величие страны, ее благосостояние и значение в мире зависят от
степени участия населения в решении собственных судеб, от сознания своих прав и
своей ответственности у граждан», – писал Иоллос в предисловии, предваряющем сборник
его публикаций, вышедший под заголовком «Письма из Берлина» в 1904 году,
незадолго до того, как автор от журналистики перешел к политической практике.
Во время революционной бури 1905 года он вернулся в Россию, стал одним из
лидеров кадетской партии и был избран депутатом I Государственной думы, где
стал чуть ли не единственным парламентарием, имевшим не только теоретическое,
но и практическое представление о работе высшего законодательного органа
власти. Для черносотенцев Иоллос был одной из самых ненавистных фигур,
символизировавших участие «еврейства» в политической жизни. Негативно относясь
к любому национализму, он был противником обособления евреев в российском
обществе – но именно такие политики, стремившиеся преодолеть национальные
барьеры, вызывали наибольшую неприязнь со стороны реакционеров.

В 1906 году Иоллос провожал в последний путь Михаила Герценштейна,
своего коллегу по первому русскому парламенту, убитому ультраправыми сразу
после подписания Выборгского воззвания с протестом против роспуска Думы (под
которым стоял и автограф Иоллоса). В следующем году и сам Иоллос, являвшийся в
то время одним из руководителей «Русских ведомостей», был убит в результате
черносотенной провокации – член «Союза русского народа» убедил наивного
рабочего в том, что надо застрелить предателя, обокравшего революционеров. Тот
убил – и узнав, кем в реальности был Иоллос, расправился с подстрекателем.
«Русские ведомости» выходили еще десятилетие – и были закрыты большевиками,
которые были еще менее совместимы с политическими свободами, чем Александр III
и Победоносцев.

Гревс

При тоталитарном сталинском режиме любые формы публичного
продвижения либеральной идеологии были невозможны. Даже само слово «либерализм»
стало бранным и нередко сопровождалось прилагательным «гнилой». Цензура
тщательнейшим образом отслеживала любые признаки нелояльности, политическая
жизнь была полностью «выжжена», процветали доносы на идейной или материальной
основе (а то и на их комбинации – идейный сторонник советской власти был
нередко не прочь отобрать жилплощадь у затаившегося врага).

Либерально настроенным гуманитариям, не желавшим отказываться от
дорогих им идей, приходилось уходить во внутреннюю эмиграцию (так как выехать
за границу было куда сложнее, чем во времена николаевской России). Возможным
вариантом было занятие чем-то, как можно меньше связанным с идеологией –
например, древней историей или археологией. Впрочем, и здесь беглецов нередко
настигала «единственно верная идеология» – например, историкам Древнего Рима в
течение долгих лет приходилось иметь дело с официально признанной концепцией
«революции рабов», основанной на одной сталинской цитате из речи на съезде
колхозников-ударников. Только после смерти вождя народов эту «революцию», якобы
растянувшуюся на несколько столетий, историкам было разрешено игнорировать.

Впрочем, в сталинской России были историки, которые олицетворяли
собой преемственность традиций. Одним из них был Иван Михайлович Гревс. Он
начал преподавать всеобщую историю в Петербургском университете еще в 1890
году, будучи человеком леволиберальных взглядов, на несколько лет отстранялся
от педагогической деятельности. Однако в период очередной царской
«либерализации» был не только возвращен в университет, но и получил профессуру.
Гревс сплотил вокруг себя целое сообщество учеников, занимавшихся в его
семинаре. Революцию он не принял, но и к «белому движению» не присоединился.
Такие его известные ученики, как Лев Карсавин (разошедшийся к тому времени со
своим учителем) и Георгий Федотов, оказались в эмиграции, известного краеведа
Николая Анциферова неоднократно арестовывали. Сам Гревс еще в досталинские
времена оказался невостребован советской системой образования – в 1923 году его
отправили на раннюю пенсию. Правда, когда в 1930-е годы сталинское государство
стало «бронзоветь» и возвращаться к некоторым дореволюционным образовательным
традициям (разумеется, без малейшего признака академических свобод и при
сохранении и даже ужесточении идеологического гнета), Гревс снова получил
возможность вернуться к профессорской деятельности как специалист высочайшей
квалификации. Но поклонником советской власти он так и не стал.

Тогда же, в конце 30-х годов, почти 80-летний Гревс написал
последнюю монографию – о своем любимом римском историке Таците. Книга вышла в
свет посмертно – уже после войны, в 1946 году. «Тацит» Гревса – это
исследование жизни ученого, написанное ярко и красочно, что соответствовало
русским историческим традициям – и в то же время это размышление не только о
Риме, но и о России. Особенностью советской пропаганды было декларативное
неприятие деспотизма – и этим можно было аккуратно пользоваться, обличая
тиранов из других стран и эпох. Впрочем, для Гревса книга о Таците была не
замаскированным памфлетом, а самодостаточным творением – он действительно не
только прекрасно знал и понимал Рим, но и искренне сопереживал своему герою,
оказавшемуся перед теми же вызовами, что и он сам.

Возьмем важнейшую для Гревса тему образования. Описывая
преподавание философии во времена Тацита, он проводит четкую грань между
меньшинством, которое он называл «вершиной просветительского движения», и
большинством, потребляющим совершенно иные ценности. Пока интеллигентное
меньшинство серьезно изучало высокую греческую культуру, остальные
довольствовались убогими суррогатами. Пока «строгие философы замыкались в
тесном кругу общения с немногочисленными верными последователями», адепты
дешевого знания прививали своей аудитории «официальный минимум позитивных
знаний и готовых мнений, облегчавших прохождение служебной карьеры».
Напрашивается прямая аналогия с советским всеобщим образованием, крайне
идеологизированным и упрощенным – и, с другой стороны, с поредевшим сообществом
учеников Гревса.

Но если жалобы на разрыв между элитарным и массовым образованием
сами по себе можно рассматривать и вне контекста «сталинской России», то
гревсовский портрет тирана позволяет проводить еще более прозрачные аналогии.
Тацит был современником Домициана – одного из самых одиозных римских
императоров – и считал его более жестоким, чем Нерона. «Окруженные шпионством,
мы потеряли право говорить и слушать», – цитирует Гревс Тацита. И дальше
описывает поведение Домициана, который «постоянно присутствовал на заседаниях
сената и зорко всматривался, как отражались в глазах его отдельных членов его
зверские акты» (образ, очень знакомый всем интересующимся личностью Сталина). И
вовлекал сенаторов в свои преступления, заставляя судить их недавних друзей.
Горькие слова Гревса о римской элите – «Пассивно негодующе молчание не спасало:
надо было или идти на смерть, или против совести участвовать в злых делах
императора» – в полной мере можно было отнести и к элите сталинской. К Блюхеру,
судившему Тухачевского, и к многочисленным деятелям культуры, подписывавших – с
разной степенью добровольности – обращения с требованиями расстрела очередных
«врагов народа».

Но Гревс не останавливается подробно на описании домициановых
преступлений – его куда больше интересует ответ на вопрос о должном поведении
интеллигента в подобной ситуации. Ответы он находит у Тацита. Первый из них
состоит в обращении к философии стоиков, предусматривавшей такие рецепты, как
«уклонение» (не решительный демонстративный отказ, чреватый огромными рисками,
а именно мягкая отстраненность) от общения с дурными людьми. А также дистанция
от государственной жизни («замкнись в себе, выработай невозмутимость духа,
побори страх, не бойся смерти»). Впрочем, Тацит – а вслед за ним и Гревс –
менее всего суровый ригорист. Гревс цитирует слова своего далекого
предшественника о том, что нет необходимости «делать вызов славе или смерти
высокомерием перед опасностью и суетным желанием свободы». Иными словами, в
период тирании будь внутренне свободным, но не безрассудным человеком.

Второй рецепт – апелляция к истории, позволяющая понять, как народ
попал в рабство. Именно этот мотив, по мнению Гревса, и сделал Тацита
историком: «Тацит равным образом хочет научить, как творить добро и разрушать
зло путем уразумения того, как зло образовалось. Но это возможно только через
восстановление истины о прошлом».

В заключительной части своей книги Гревс вновь возвращается к теме
нравственного выбора личности при тирании – и вновь пытается найти морально
оправданный путь внешней адаптации. Описывая, как Тацит преклонялся перед
мужественными борцами с деспотизмом, Гревс вновь отмечает, что его предшественник-историк
не решался призывать других к подражанию им, а, напротив, стремился «уберечь
лучших от бесполезных страданий, удержать их от бесплодного самопожертвования».
И далее: «Он хотел бы помочь людям найти средний путь между упорным, но бесплодным
сопротивлением, которое само себя губит, и раболепною угодливостью, которая
себя унижает, – путь, одинаково далекий и от низости, и от опасностей».

Реалистичен ли такой путь? У Гревса – как, похоже, и у Тацита –
нет однозначного ответа. Он защищает Тацита от обвинений в капитуляции перед
империей, считая его позицию проявлением «болезненного искания нравственно
допустимого выхода из невыносимого столкновения честного человека с произволом
и преступлением, грозившими ему каждый день». Тацит в своих трудах приводит
конкретные примеры возможности адаптации – в частности, его тесть Агрикола,
идейный республиканец, «силится честно сотрудничать с империей в тех формах
работы, которые кажутся ему допустимыми с точки зрения честности» (правда, как
раз при Домициане Агрикола удалился в частную жизнь). В то же время Гревс видит
и уязвимые места тацитова подхода, который «бесконечно трудно осуществить». Он
отмечает, что сам Тацит не выдерживает предлагаемой им линии поведения, ему
свойственен «разлад между благородными устремлениями безукоризненно
нравственного и искреннего человека с рассудочными доводами благоразумного
политика».

Такое положение дел приводит к грусти, обильно присутствующей в
трудах римского историка, которую, однако, Гревс считает не «безразличной
меланхолией усталой старости», а «горячим волнением оскорбленного и любящего
сердца и волевого характера, полного жизненной энергии». По мнению Гревса,
Тацит, несмотря на все испытания, все же сохранил веру в человека и понимание
того, что деспотизм неспособен «задавить сознание человеческого рода,
уничтожить людскую совесть, силу независимо мыслящей личности: сила эта
воскреснет, сознание это вновь оживет». Поэтому книга Гревса не выглядит
безнадежно-пессимистично – тем более что в тацитовы времена вскоре после
Домициана к власти пришел Траян, при котором государство стало
руководствоваться принципами общественного блага (а сам Тацит вернулся к
общественной деятельности в качестве проконсула Азии). Глубокое знание истории
(не только римской) давало Гревсу надежду на лучшее и для современной ему
России.

Зимин

Брежневский период российской истории, по сравнению со сталинским,
выглядел вполне вегетарианским. По политическим делам не расстреливали,
предельный срок лишения свободы еще при Хрущеве был сокращен с 25 до 15 лет.
Диссидентов, впрочем, продолжали сажать или заставляли покинуть страну.
Идеологическая цензура смягчилась, но не исчезла, беря реванш за хрущевскую
«оттепель» после разгрома «Пражской весны» (ее жертвой пал, в частности, «Новый
мир» Твардовского — главный оплот «шестидесятничества»). Но коммунистическая
ортодоксия, хотя и продолжала существовать, все более размывалась. Борец
идеологического фронта, искренне верящий в маркистско-ленинские догмы, все
более становился фигурой экзотичной, вызывавшей раздражение даже у прагматичных
коллег по службе.

Соответственно, возможностей для самовыражения стало больше. В
академических институтах экономисты и политологи всерьез обсуждали сценарии
дальнейшего развития страны с учетом нараставших рисков. Публиковались
серьезные научные монографии о роли среднего класса в западном обществе,
опровергавшие представления о скором крахе капиталистической системы
(разумеется, в предисловиях и послесловиях к каждой из них содержались
ритуальные цитаты – нередко одна из Ленина, а вторая из Брежнева). Значимым
фактором интеллектуальной жизни был феномен серии «Пламенные революционеры»,
среди авторов которой были Окуджава, Войнович, Трифонов, Аксенов, Ефимов,
Гордин, Эйдельман… В результате в «политиздатовских» книгах о революционных
деятелях разных времен и народов поднимались вопросы о нравственности в истории
и политике (в том числе на примере Нечаева, в котором виделся предшественник
большевизма), о тупиках насилия — и освободительного, и охранительного — и об
отсутствии монополии на истину. Эйдельман в «Апостоле Сергее» даже отдал дань
теме альтернативности в истории, включив в книгу главу о возможных последствиях
победы декабристов. Текст был урезан цензурой, но даже в опубликованном виде
заставлял задуматься о немалой цене революционных перемен — но также и о том,
какие перспективы они открывали (в любом случае крепостное право не вернуть, да
и принцип парламентаризма отменить затруднительно, раз он уж появился).

Об альтернативности в истории писал в те годы и еще один автор –
медиевист Александр Зимин. Правда, его книга «Витязь на распутье» вышла в свет
через 11 лет после смерти историка — в 1991 года, когда читателя уже трудно
было чем-то удивить, но и тогда она стала предметом дискуссий. Впрочем,
внимание к работам Зимина было немалым и при его жизни, когда читатели
«сметали» с полок книжных магазинов написанные прекрасным языком и насыщенные
идеями и фактами монографии. И не все из них знали об особенностях биографии
автора.

Александр Александрович Зимин был успешным советским историком. К
40 годам защитил докторскую диссертацию и получил репутацию одного из наиболее
перспективных отечественных медиевистов. Впереди «светили» академические лавры.
Но в 1964 году, на исходе хрущевской «оттепели», он неожиданно выступил с
еретической гипотезой о том, что «Слово о полку Игореве» — это выдающийся
памятник русской литературы, но не XII, а XVIII века, то есть талантливая
имитация древнерусского документа, сделанная в екатерининские времена. В
концепции Зимина не было ничего от опусов типа «Новой хронологии» — она
опиралась на многолетнее квалифицированное изучение проблемы и была буквально
выстрадана автором, который не пожелал скрывать свои мысли от научного
сообщества.

В результате работа Зимина была издана тиражом в 101 экземпляр и
разослана историкам как дискуссионный материал с обязательным возвратом.
Дискуссия прошла — все же были «оттепельные» времена, это после «Пражской
весны» подобное мероприятие было бы совершенно невозможным. Но и в 1964-м
советская система оказалась неспособна принять саму возможность сколько-нибудь
массовой публикации исследования, подвергавшего сомнению происхождение
прославленного памятника отечественной литературы. Аргументы ученого не были
приняты большинством научного сообщества — репутация «Слова» устояла. Однако в
данном случае ключевым стал сам принцип борьбы за право на инакомыслие,
нежелание «ходить строем». Характерно, что многие оппоненты Зимина считали
возможной публикацию его книги по этому вопросу — но позиция государственных
органов была непробиваемой. Книга была опубликована спустя более чем четыре
десятилетия после дискуссии.

В музее «Слова» в Ярославле Зимину уделено внимание немалое и
уважительное — как и исследователям, придерживавшимся канонической версии
происхождения этого памятника. Видимо, свою роль сыграло признание
интеллектуальной честности историка, который не отказался от своих убеждений
(до конца жизни он редактировал свою книгу, добавляя в нее все новые
аргументы). Кроме того, Зимин в своей работе фактически открыл для науки
забытого яркого русского духовного писателя из Ярославля, архимандрита Иоиля
(Быковского), которого он считал автором «Слова».

Последние полтора десятилетия жизни Зимина прошли в напряженном
труде. Понятно, что о карьере в житейском смысле этого слова ему пришлось
забыть — до своей кончины он так и остался старшим научным сотрудником
академического института. Нельзя сказать, что его имя оказалось под запретом —
за это время он издал три книги, что для многих ученых является немалым
достижением. Но еще пять монографий (не считая работы о «Слове») были изданы
посмертно. Последней книгой из этого ряда — и первой по хронологии описываемых
в ней событий — и стал «Витязь на распутье», в котором Зимин поставил вопрос об
альтернативе процессу централизации средневековой Руси вокруг Москвы — который
в учебниках истории считается абсолютно естественным, обусловленным
историческими закономерностями. Историк не только выразил сомнения по поводу
этой «естественности», но и противопоставил московской несвободесвободолюбивые
устремления жителей русского Севера (Галич, Вятка), на которых во время
феодальной войны второй четверти XV века опирались галицкие князья — сын
Дмитрия Донского Юрий и его сыновья. Книга историка стала ответом тем, кто
считает, что Россия обречена на авторитаризм в связи с особенностями своего
географического положения и исторического развития. Причем как тем, кто этим
восторгается, так и впадающим в уныние.

Еще в 70-е годы Зимин видел опасность в смене идолов — с
марксистских на традиционалистских. В одной из своих работ — разумеется,
написанной «в стол», для себя, и поэтому предельно откровенно и эмоционально —
он писал о том, как в неофициальных, разумеется, дискуссиях «судорожно
выдергиваются отдельные мысли и суждения из канувших в прошлое писателей или
мыслителей конца XIX — начала XX в.». О политиках, которые «начинают толковать,
что нужно народу — свобода или власть, «дорос» ли он для правового мироощущения
или нет». Об антизападных тенденциях и о русофильской молодежи, бездумной
поклоннице Бердяевых и Флоренских, которая «не понимая их, практически может
стать глашатаем смерти». Эти слова сохраняют актуальность и для нашего времени,
когда депутаты и публицисты соперничают в демонстрации верности консервативным
ценностям, за которыми нередко скрывается обычная реакция.

***

Итак, цикл статей о деятельности либералов в разные периоды
отечественной истории завершен. Какие можно сделать выводы?

Первое — нет универсальных рецептов по поводу того, как
действовать либерально мыслящему человеку в той или иной ситуации. Все зависит
от конкретных обстоятельств, от особенностей тех вызовов, с которыми
сталкиваются и общество в целом, и конкретные люди.

Второе — отсутствие рецептов «на каждый случай» не означает
невозможности формулирования общих принципов, которыми могут руководствоваться
люди, принимая важные для себя решения. Это приоритет нравственного фактора над
прагматическим, сохранение собственной идентичности — чтобы не было стыдно за
свои слова и дела.

Третье — нет жесткого выбора — революция или реакция. Есть
многочисленные эволюционные варианты, которые предпочтительнее потрясений и
хаоса. Они существуют, даже если кажется, что их возможности уже полностью
исчерпаны.

Четвертое — для либерала большую роль играет просвещение, которое
позволяет «достучаться» до людей, расширить их кругозор, показать
альтернативные возможности, вступить с ними в диалог — очный или заочный —
который всегда лучше, чем догматический монолог с трибуны.

И пятое. В истории России было немало примеров, когда страна,
нащупывая собственный путь развития, шла в очередной тупик, нередко под бурные
продолжительные аплодисменты. И каждый раз оказывались востребованы
альтернативы такому курсу, основанные на встраивании России в мировой мейнстрим
— разумеется, с учетом национальных особенностей, но без их абсолютизации. И
чем позже такие альтернативы получали общественное признание, тем выше были
издержки, связанные с упущенным временем и потерянными силами.

Оригинал материала опубликован на сайте ПОЛИТКОМ.

Поделиться:
Нажимая кнопку комментирования Вы соглашаетесь на обработку персональных данных
79, за 0,329